Отец Из цикла «По Руси»
Протоиерей Владимир Парменович Недосекин прожил долгую и достойную жизнь. На нем воистину исполнились слова апостола Павла, сказанные своему ученику Тимофею: «Будь образом для верных в слове, в житии, в любви, в вере, в чистоте» (1 Тим. 4: 12).
(Из некролога)
***
Отец наш был избранником Божиим. Благодаря ему в Церкви сейчас есть один епископ, два священника и три матушки – все его шестеро детей. Милостью Божией эту традицию продолжают и внуки: матушки, священники, семинаристы.
Нельзя сказать, что он «с детства отличался большой религиозностью». Это именно особенное вторжение Божие: в детстве засеянные зерна вдруг проросли в юношеском возрасте.
Он был человеком северным, очень сдержанным к детям в показе своих чувств, можно сказать даже – сухим. Но любил он нас всех своей сдержанной и основательной мужской любовью. Это, наверно, свойственно вообще Северу.
Родился он в деревне Новоселица Сямженского района Вологодской области. Название деревни само за себя всё говорило: это были новые поселения. По семейному преданию, часть государевых крестьян была переселена Петром I по причине его экономических реформ из Великого Устюга в Вологодские земли. Отец даже помнил празднование селом 200-летнего юбилея этого события. И всю жизнь говорил, что царь перевез из Устюга три фамилии: Недосекиных, Смирновых и Тихомировых, – так что мы в этом переезде, говорил он, «стали как родня».
Патриархальный быт того времени позволял легко сохранять семейную и родовую память. Так, первый известный в нашем роду, кто переехал из Устюга, был «государев человек» Влас Недосекин, родившийся в 1682 году. Поколения сменяются очень быстро, в среднем за 100 лет проходит три генерации. По этому закону со времен Крещения Руси наших сменившихся предков можно перечислить лишь чуть больше чем тремя десятками поколений.
От Власия до моего отца Владимира их всего семь: сын Власа Семён (род. 1706) женился на Акилине (род. 1706); сын Семёна Яков († 1813) – на Марфе († 1783); сын Якова Стефан († 1845) – на Феодоре († 1866); их сын Дмитрий (1827–1881) – на Евдокии († 1907); сын последних Стефан (род. 1862), мой прадед, женился на Афанасии (род. 1865), от которых родился отец моего отца Пармен (род. 1913), женившийся на Валентине, моей бабушке. К 1922 году весь род Власа насчитывал уже около 400 живых душ и 198 имен в фамильном синодике – усопших. В 1942 году в роду появился святой – новомученик иерей Феодор (память 17/30 апреля), происходящий по боковой линии от уже поминаемых предков Стефана и Феодоры. По происхождению наш род военный – род свободных царских полу-крестьян полу-казаков, живших на северных рубежах страны. Таковыми мои предки оставались до Первой мировой войны, при которой в нашем роду от царского правительства (по военному ведомству) получали денежные пособия 16 недосекинских вдов.
Тогда «верующими» были все. То есть жили по христианским обрядам, крестили, венчались, несколько раз в год причащались, как это было заведено. Трудно разобрать, где была вера, где традиционное обрядоверие.
Правда, был один из предков, кто вызывал к своему имени некое благоговение и даже восхищение. У Стефана был то ли брат, то ли дядя, который ушел в монахи и жил в Соловецком монастыре. Весь пиетет к этому имени в роду заключался в том, что он был большим человеком в монастыре – духовником. «Ему три раза меняли имя», и «умер он аж архимандритом» – вот всё, что обычно говорили о нем. Бабушка Валентина даже была у него – еще в молодости, сразу после свадьбы. Ездила с дедом Парменом за благословением и много лет спустя рассказывала нам, своим внукам, о пребывании в Соловках.
Из того, что «ему три раза меняли имя», надо понимать, что этот родственник наш был сначала рясофорным монахом, потом принял постриг, а в старости, по-видимому, схиму.
В детстве отца возили в храм, в Сямжу. Потом про храмы всё затихло, их стали закрывать.
Деревня была северная, дворы большие, окна в срубе высоко от земли, чтобы не заносило снегом. У всех было высокое подполье, большой скотный двор.
В тридцатых годах в село стали привозить ссыльных. Это были семьи репрессированных или уже отсидевших людей. Вот и к деду моего отца заселили двоих ссыльных: женщину лет 35 и ее малолетнего сына. Женщину звали Афанасия, она была «из благородных». (Все мы, потомки моего отца, должны теперь всю жизнь молиться за её упокоение.)
Когда они приехали, отцу было 4–5 лет, когда уезжали – около десяти. Отец с сыном Афанасии были почти одногодки и, так как стали жить в одном дворе, быстро подружились. Соответственно, отец очень часто проводил время в отведенной для жильцов комнате в том самом высоком подполье.
И вот отец увидел, что они молятся утром, перед едой и на сон грядущий. Поют молитвы, постятся. Отец стал молиться с ними. И тогда Афанасия предложила ему учиться закону Божию, тем более что она и так рассказывала о нем каждый день своему сыну.
Когда ссыльные уезжали, отец знал все тропари праздников и многим святым, мог рассказать о евангельских историях, о житиях святых и что-то об истории Церкви.
Потом семья Пармена переехала в Ярославль. Началась Финская война, дед ушел воевать, а бабушка тянула нелегкую ношу, поднимая троих детей. Жизнь была тяжелая. Отцу кроме учебы надо было еще кормить мать и сестер. После занятий он подрабатывал на разгрузке вагонов. Церкви на его жизненном пути больше не появлялись, и так как-то всё забылось само по себе.
Вдруг он заболел дизентерией. Но по скрытности и скромности своей не сразу об этом объявил взрослым. В результате был госпитализирован в больницу села Семибратова в крайне тяжелом состоянии. Бабушка, его мама, пригласила священника, который, как она потом говорила, «всё сделал, что положено». Однако Владимир выжил, хотя и был очень слаб.
После окончания семилетней школы в 1943 году отца по призыву из райвоенкомата направили учиться в Ярославское железнодорожное училище. В военные годы учеба проходила больше на практике, студенты были помощниками машинистов, водили составы с военной техникой, ранеными и медикаментами. Отец ездил от Ярославля на Вологду, Бологое, Александров и Буй. Иногда по особому приказу из-за нехватки паровозов заставляли гнать составы через Бологое в прифронтовую полосу в район станции Дно. Работа была тяжелой. После смены из-за усталости отец не всегда мог дойти до дома; если была возможность, спал прямо в паровозе.
Машинистам было еще тяжелее: они работали в три смены, помощники – в две. Отец рассказывал: «Приходишь на паровоз, машинист как пьяный: он не спал уже несколько суток. Пока грузимся или цепляем состав, он еще как-то с собой борется, не спит; как только тронулись, он говорит: “Ну, Володька, сам видишь: я не могу”, – и засыпает». Отец иногда вспоминал: «Приходилось вести паровоз самому. Один раз везли медикаменты, в том числе и спирт. При заходе на станцию я не рассчитал расстояние и торможение начал поздно. В результате паровоз хоть и не сильно, но врезался в впереди стоящий товарный состав. Никто не пострадал, но спирт, бывший в наших вагонах, попадал с полок, разбился и потек на рельсы из всех щелей. Что тут началось! Со станции, да и с прилегающих улиц, набежало народу: кто с ведром, кто с тазом; лезли под вагоны собирать спирт, который тек из всех щелей состава». Машиниста забрали, искали диверсию. Отец пошел в органы и хотел рассказать, что машинист не виноват, а паровоз вел он. Хорошо, в органах нашелся добрый человек и сказал ему: «Ты, Володька, иди отсюда и никому больше этого не говори, а то машиниста посадят за то, что спал на рабочем месте». Вскоре машиниста отпустили. Тот знал, что Владимир ходил его защищать, и после этого его очень любил.
Немцы рвались к Ленинграду. Фронт проходил по линии: Нарва – Псков – Витебск – Орша – река Сож – река Молочная. Тяжело и опасно было ездить по маршруту Ярославль – Санково – Бологое и особенно в Псковскую область к станции Дно. На фронт везли бронетехнику и медикаменты, с фронта – раненых. Домой никого не отпускали. Спали в паровозе во время стоянок. За сутки нужно было перекидать несколько тонн угля. Но не это было самым тяжелым. Таковым считалось поездки в сторону станции Дно и в прилежащие к ней станции. Ехали всегда ночью. Свет не зажигали. Необходимо было до света вывести состав как можно дальше. Немцы знали об этом и бомбили полотно.
«Бывало, едешь ночью на полной тяге, – рассказывал отец, – а по сторонам вспышки взрывов от бомб. А то полосой пройдет вдоль поезда и вперед, почти на полотно; едешь и держишься руками, ждешь: вот сейчас на рельсах воронка – и паровоз полетит под откос… Сжимаешься от ожидания весь, до судорог в суставах.
Бывало, приедем на станцию, а там вчера прошла бомбежка; свой состав отцепляем, а тех, кого нам везти, всех разметало, пути разбиты. Пока всё это в авральном режиме собирают да прицепляют к нам, глядишь, уже светает. А немец, чуть только видимость появляется, уже летит бомбить. Вокруг станции наши зенитки его кое-как распугают, а дальше по полотну ты с ним один на один на одноколейке, и ты беззащитен.
Молился в такие минуты, конечно. Дома не бывал месяцами. Потом немца погнали. На второй год учебы, в 1944 году, стало полегче. Один раз даже везли целый состав с арбузами».
Война закончилась. В июне 1945-го отец окончил железнодорожное училище и по разнарядке из военкомата был оставлен в депо города Ярославля. Жили бедно. Отец ходил всегда в форме железнодорожника, «со всеми кокардами», как он говорил, – другой одежды у него не было.
Проработав в депо до 1947 года, отец поступил в Железнодорожный техникум в Люблино, в городе Москве, и отучился один год.
В начале второго курса, в сентябре 1948 года, отец по какой-то надобности оказался в Москве со своей матерью. Они шли мимо метро «Бауманская», и моя бабушка, его мать, решила зайти в церковь. Позднее он знал, что это был Патриарший собор. Но в те годы его удивило то, что вообще, оказалось, есть еще незакрытая церковь. Как он всегда рассказывал, далее с ним случилось нечто необычное:
«Мы вошли в храм, и я услышал пение мужских голосов. Для меня это было совершенно потрясающе, так как я знал все слова, о чем они поют. Я жил до этого и не задумывался, что во мне жили те самые песнопения, которые в меня заложила Евдокия. Я был потрясен. Я прошел вперед, чтобы увидеть этих певчих, которые были на хорах. Я задирал голову и пытался их рассмотреть. Я подпевал им, но мои напевы не всегда совпадали. У меня появилось такое чувство, будто я всегда был в этом храме и никуда оттуда не хотел уходить…
Служба кончилась. Мама стала подвигаться к выходу. Но я не хотел уходить. Я хотел узнать, куда можно пойти учиться, чтобы так же петь в церкви. Более того, меня потрясло то, что с хоров стали спускаться молодые парни моего возраста. Я оставил маму на паперти и вернулся в храм. Я хотел у кого-нибудь спросить, где можно на всё это учиться. В это время из алтаря вышел какой-то важный священник. (Потом-то отец знал, что это был архиерей.) Он был со своей свитой, а на груди у него была круглая икона. Я прорвался к нему и спросил, где можно научиться быть “церковником”. Тот терпеливо выслушал меня, посмотрел на мою форму и сказал: “Если вы пожелаете и вас отпустят с работы, вы можете поступить на Богословские курсы, которые мы недавно открыли в Новодевичьем монастыре”». И дал отцу адрес монастыря.
Прямо из собора с матерью отец поехал в Новодевичий. Выяснилось, что для поступления надо направляться в Троице-Сергиеву Лавру, куда только что были переведены Богословские курсы, реорганизованные в духовную семинарию.
Отец оставил техникум. Приехав в Ярославль, он пошел в кафедральный собор, чтобы расспросить, как следует поступать в семинарию. Его послали к правящему архиерею. Придя от владыки, он сказал матери: «Оденься получше. Тебя зовет к себе наш архиерей». Как позднее рассказывала бабушка: «Я очень испугалась, как это я к такому важному человеку пойду». Правящий архиерей епархии архиепископ Димитрий (Градусов) расспросил ее, против ли она выбора своего сына Владимира, который решил посвятить свою жизнь на служение Богу. «Я сказала, что совсем нет, только этому рада. На это владыка сказал мне: “Тогда вот здесь при мне благослови его на священническое служение. Я ему сейчас рекомендацию буду писать и должен быть спокоен, что выбор сына мать благословила”». Бабушка растерянно стала крестить сына, после чего ее владыка сам перекрестил и отправил обоих «с Богом».
Как рассказывал отец, он совершенно не готовился к поступлению. Он почему-то думал: приду, запишусь и буду учиться. Собственно, люди и поступают, чтобы их научили, – считал он. Приезжает в Лавру, а там уже идут экзамены. Конечно, после войны критерии приема были несколько другими, чем теперь. Многие пришли с войны, некоторые при поступлении еще ходили в гимнастерках без погон. Спрашивали нестрого: тропари праздников, святых, немного устава, немного истории Церкви, писали сочинение. Отец помнил только тропари.
Перед объявлением списка поступивших ректор семинарии вызвал отца к себе и сказал: «Владимир, мы не можем вас взять в этом году. Во-первых, вы опоздали, а во-вторых, вы очень слабо подготовлены. Но я хочу предложить вам вариант, который облегчит вам поступление в году следующем. Я говорил с наместником Лавры, у него не хватает людей. Он предлагает вам пожить этот год здесь, в монастыре. Вы будете иметь какое-то послушание и одновременно сможете прекрасно подготовиться к поступлению в семинарию в следующем году». Отец с радостью согласился.
Ему дали подрясник и поставили в свечную лавку. В те годы это было одним из самых тяжелых послушаний. Сложность его заключалась в том, что все стоящие в лавке мало спали.
«Встаешь на раннюю службу, – рассказывал отец, – потом поздняя, обед, потом необходимо со склада принести новые свечи и просфоры, потом вечерняя служба, потом ужин. И далее, в то время как основная братия могла идти отдыхать, мы переносили бумажные деньги в мешках в Трапезный храм и там на специально расстановленных длинных столах считали их. Лавра только открылась, люди шли и шли. Деньги были еще девальвированные. Мы их считали: кто-то раскладывал по номиналам: трояк к троякам… кто-то подсчитывал и записывал, кто-то пересчитывал, и всё это длилось почти всю ночь. Мелочь вообще неделями не считали – не было сил. Иногда старший по лавке просил наместника кого-нибудь дать в помощь, и тогда усиленным составом пересчитывали и мелочь».
Соответственно, наместник следил, чтобы не переутомлять людей, и время от времени посылал продающих в лавке на другие послушания. Так однажды он вызвал и отца, сказав ему, чтобы тот несколько отдохнул и походил какое-то время за одним старым архимандритом. Правда, добавил наместник, там тоже есть свои трудности, у этого архимандрита еще никто не вынес больше десяти дней.
В назначенный день отец пришел в указанную келью, которая оказалась открытой. На кровати лежал еще крепкий человек. Необычным был только запах: хоть келью и проветривали, запах тлена продолжал оставаться и напоминать о себе. Отец никогда не видел этого монаха в монастыре и догадался, что он болен и не может ходить. Он уже убедил себя, что послушания ради надо привыкнуть к этому неприятному запаху. Но причина, почему здесь не задерживались долго послушники, оказалась в другом.
Этот архимандрит был страшно гневливый. В молодости он был офицером, во время Японской войны он получил ранение в область поясницы. Многолетние лечения ничего не дали. У него отнялись ноги. Отец рассказывал, что этот архимандрит просто заживо гнил. Когда отцу приходилось его мыть, он сзади видел торчащие позвонки. Воздух смердел. Архимандрит никогда не охал и не страдал. Но малейшая оплошность вызывала в нем взрыв гнева. Он мог позвать и что-то сказать. Если позванный им по какой-либо причине что-то не расслышал, ни в коем случае он не должен был переспрашивать. В его сторону могло лететь всё, что попадалось под руку: тарелка с супом, нож, стакан, сам стол, на котором всё это стояло, ночная утка с содержимым, которая всегда была на кровати у больного, и вдогонку раздавался страшный крик гневной тирады.
Уже на третий день отец понял, что он больше не вынесет. Но идти жаловаться к наместнику не хотелось. Да и само это явление в душе у отца вызывало страшный протест. Он протестовал и негодовал в душе. Тогда он решил протерпеть десять дней и потом пойти отпрашиваться. По истечении времени он попросил своего старца выслушать его. Тот не собирался никого слушать. Тогда отец встал перед кроватью больного и сказал: «Вот сейчас я уйду от вас, вы меня больше не увидите. Но почему вы себя так не жалеете, ведь вы ради Бога оставили мир и очень больны? Весь этот ваш великий болезненный подвиг проходит напрасно. Вы не стяжаете спасения, потому что вы мните только себя одного рожденным от матери, а всех остальных ни во что не ставите. Меня Бог родил свободным, и я тоже от матери. Я добровольно, как и мы все здесь, пытаюсь вам помочь, облегчить ваши страдания. Вы почти святой, вам надо только приобрести кротость, и за этот подвиг Господь вас помилует. А вы слепо портите себе всё только потому, что распустили свою страсть гнева и почти погибаете. Простите, я ухожу. Если человек не хочет сам себе спасения, никто не может его спасти».
Архимандрит оторопело лежал на кровати, смотрел на отца и не мог произнести ни одного слова. Наступила мертвая тишина. Потом он оправился и сказал: «Да ты что! Мне еще таких слов никто не говорил… иди позови благочинного».
Отец вышел очень расстроенный, сказал благочинному, что его хочет видеть больной, а сам пошел в Троицкий собор, где с тщетной попыткой успокоиться старался молиться. Выйдя из собора, он направился в сторону проходной монастыря, вдруг увидел посланного за ним послушника, который сказал: «Владимир, иди к наместнику, он тебя зовет».
Наместник благословил вошедшего отца и сказал: «Владимир, чего ты такого наговорил нашему страдальцу? Он позвал духовника, исповедался, а теперь мне заявил, что он больше не примет ни одного послушника, кроме тебя. Так что теперь неси свой крест, служи ему».
Отец был потрясен.
Он стал продолжать старое послушание ходить за больным. Всякий раз теперь, когда в том поднималось чувство гнева, он в голос говорил себе: «Молчи, тебе надо приобрести чувство кротости»; даже гневным голосом он порой весьма громко кричал: «Молчи… только чувство кротости». Отцу было с ним немного легче.
Прошло около двух месяцев. Отец решил причаститься Святых Христовых Таин. Он сказал об этом архимандриту. Последний отпустил его, сказав, что завтра он может всё утро к нему не приходить, а идти на Литургию. Вечером отец перед исповедью попросил прощения у страдальца. Архимандрит как-то странно смотрел на него и произнес: «И ты меня прости, Владимир, аще словом, аще делом…»
Возвращаясь из храма, отец пошел прямо в келью к архимандриту. В коридоре он увидел скопление монахов, которые сообщили ему, что страдалец умер…
После похорон отца поселили в колокольне вместе с иеромонахом Саввой, будущим схиигуменом, старцем Псково-Печерского монастыря. Они жили в одной келье до тех пор, пока отцу не дали новое послушание.
«Владимир, – сказал наместник, – у тебя хорошо получилось с нашим страдальцем. Я хочу попросить тебя, чтобы ты походил еще за одним старцем. Это архимандрит Доримедонт, духовник Лавры; он человек святой, побудь у него келейником». Действительно, с первой минуты отец понял, что его послали служить праведнику. Он был молчалив, терпелив, очень добр и внимателен ко всем. К нему часто приходила братия получить духовный совет и наставление, приезжали архиереи, и даже сам патриарх Алексий I (Симанский) приходил к нему на беседы.
Архимандрит Доримедонт сразу подробно расспросил отца, почему он в Лавре. Узнав, что тот готовится к поступлению в семинарию, долгими вечерами рассказывал ему историю Церкви, жития святых, заставлял учить заповеди и пересказывать дневные евангельские чтения. Всегда приговаривал: «Володя, я постараюсь тебя подготовить, ты поступишь. А для твоего духовного руководства после меня я тебе советую отца Арсения, он не лаврский, а живет в Твери, вот к нему ты и будешь ездить».
Прошел Новый год, прошло Рождество Христово. Наступили крещенские морозы. Отец Доримедонт занемог и лежал больной. К нему приехал патриарх Алексий. Они долго беседовали. После визита Святейшего еще несколько дней архимандрит Доримедонт поболел и умер. Отец очень скорбел. Именно в эти месяцы он приобрел себе духовного руководителя. Архимандрита Доримедонта (Чемоданова) хоронила вся Лавра. После похорон отец пошел жить обратно под колокольню к отцу Савве. И ждал нового послушания.
Он очень переживал, потому что сроднился с отцом Доримедонтом и потому что, как он считал, больше некому его готовить к семинарии. Он не допускал мысли, что его не примут учиться и ему придется оставлять монастырь. Живя в Лавре, он, когда был свободен от послушаний, ходил на богослужения и горячо молился, чтобы Господь его сподобил великого священнического служения.
«Когда я пришел под колокольню к отцу Савве, – рассказывал отец, – я был совершенно разбитый и обессиленный. Ничего не воспринимая, я лег на кровать и задремал. И вот мне в состоянии дремоты приснилась Пресвятая Богородица. Она стояла в отдалении и молчала. Я горячо просил Ее: “Благослови меня на учебу, чтобы мне стать священником”. Она молча благословила меня, повернулась и стала удаляться».
Вскоре постучали в дверь. Пришел посыльный и велел идти к наместнику. «Вот что, Владимир, – сказал последний, – ты теперь собери все свои вещи, освободи келью и иди в семинарию. Ты у нас больше не живешь. Покойный отец Доримедонт в беседе с патриархом высказал ему свою последнюю волю. Ты ведь знаешь, он исповедал патриарха. Так вот, в этом завещании была последняя просьба отца Доримедонта: он просил Святейшего зачислить тебя в семинарию в этом же учебном году без экзаменов. Так что о твоем зачислении уже указ патриарха вышел. Освобождай келью и иди к отцу инспектору, он покажет, где теперь ты будешь жить».
Так по усмотрению свыше отец был принят в Московскую духовную семинарию, в которой стал учиться с уже начавшегося к тому времени второго семестра.
(Житие в стенах Троице-Сергиевой Лавры вместе с братией наложило отпечаток на всю последующую жизнь моего отца. К службам он всегда относился очень строго, перед службами всегда постился и неукоснительно вычитывал все правила. Да и со стороны братии его всегда считали своим. Уже когда мы, дети, стали подростками, старые монахи, тогда уже архимандриты, всегда живо участвовали в нашей жизни. Особенно ценно для меня было, когда я, уже служа на чужбине, в далекой Бельгии, однажды услышал от отца Кирилла (Павлова) фразу: «Ты там держи Православие, ты же наш, лаврский».)
На лето отец возвращался в Ярославль и прислуживал у владыки Димитрия в кафедральном соборе. Ярославский архипастырь оставил неизгладимый след в душе моего отца. Всю жизнь отец считал его праведником и поминал схиархиепископа Лазаря – имя, которое владыка Димитрий получил в схиме. И нам, детям, он неоднократно говорил: «Это был святой человек, сильнейшего духа, равного которому в жизни я не видел».
В тяжелые годы гонения на Церковь владыка Димитрий показывал подвиг стойкости в вере и порой подвергался преследованию, так что только исповедничеством своим отстаивал жизнь епархии. Говоря о духовной силе личности архиепископа Димитрия, отец любил рассказывать одну историю. С какими бы чиновниками советской власти владыка ни встречался, они сразу бессознательно подпадали под его силу духа и обаяния, становясь внутренне в нетвердое положение, так что порой даже как бы оправдываясь говорили о необходимости сокращения религии. Об этом знал и первый секретарь областного комитета партии. Его это очень раздражало. Он обвинял всех в бесхарактерности, в мягкотелости, запугивая чиновников и обещая их всех проучить вместе «с этим распоясавшимся попом». Однажды такой случай представился. Было какое-то всеобластное собрание партийных функционеров, объединенное с заседанием чиновников ярославского горисполкома. Его курировали какие-то начальники из Москвы. На это собрание был вызван и владыка Димитрий. Ему должны были «поставить на вид» несоответствие его деятельности значимости момента. Собрание начиналось раньше, а архиерея вызывали только чтобы сделать внушение. Владыка Димитрий в рясе с панагией и посохом скромно сидел в коридоре, ожидая своего вызова. В это время первый секретарь разразился бредовой тирадой в адрес епископа и всех, кто ему потакает и потворствует. «Что вы тут развели бабскую мягкотелость?! Некоторые этого попа даже на “вы” зовут! – кричал он. – Вот сейчас он войдет, чтобы у меня никто не проявил к нему ни малейшего внимания! Не только “Здравствуйте” не сказали, но чтобы все сидели по своим местам и вообще его не замечали. И места ему не давать! Ну, зовите его», – закончил секретарь.
Через минуту в зал заседания вошел владыка Димитрий. В рясе, с панагией, с посохом в руке. Вошел и в дверном проеме, глядя прямо на первого секретаря, остановился…
Наступила напряженная пауза. Атмосфера стала настолько спрессованной, что первый секретарь не выдержал, первый вскочил со своего места и, конфузясь, скомандовал: «Здравствуйте, владыка! Товарищи, освободите кто-нибудь владыке место. Здесь, ближе к президиуму…»
Владыка Димитрий мог заинтересовать и объединить вокруг себя верующую молодежь. В эти годы около него собрался целый круг друзей, готовых служить Церкви, которые всю жизнь потом не теряли связь и помогали друг другу. Это были Борис Ротов (будущий митрополит Никодим), Николай Македонов (будущий архимандрит Авель, перед смертью схиархимандрит Серафим), Кирилл Вахромеев (будущий митрополит Филарет), Владимир Поярков (будущий митрополит Ювеналий), мой отец протоиерей Владимир Недосекин, протодиакон Сергий Стригунов и другие.
После семинарии отец женился. Весь свадебный праздник, венчание и стол устроил для молодых иеромонах Авель (Македонов). Шафером у мамы был Владимир Поярков. Венчание совершали соборне архимандрит Исаия (Ковалёв) – будущий епископ Углический, викарий Ярославский епархии; иеромонах Никодим (Ротов) и иеромонах Авель (Македонов).
Рукополагал отца во иереи архиепископ Димитрий (Градусов). После рукоположения отец был направлен в Яковлевскую церковь города Ярославля, ту, что на северном берегу Волги.
В те годы среди духовенства была такая традиция, которую, к сожалению, сейчас я давно не встречаю. Каждый ставленник во иерея после рукоположения считал должным переписать для себя синодик всех правящих архиереев Ростово-Ярославской епархии, всех русских митрополитов древности, великих князей и царей. Это делалось не по указанию свыше, каждый договаривался с уже имеющим такой синодик собратом и вручную переписывал его для себя. При этом писалось всё славянскими буквами, а первая буква титула и имени красным цветом. По объему синодик занимал большую общую тетрадь, которую новопоставленный священник имел для поминовения около жертвенника. Такая тетрадь еще до сих пор хранится от отца в нашей семье. Такие же синодики я видел и у архимандрита Павла (Груздева) и архимандрита Серафима (Шустова), часть из которых после его смерти была мне передана. Церковь была в гонении, и правящий архиерей мыслился духовенством епархии как отец, защитник и покровитель.
Я помню, с какой радостью отец всегда принимал митрополита Ярославского Иоанна (Вендланда) и приезжавшего к нему из разных своих епархий сначала епископа, а позднее митрополита Никодима (Ротова). Тогда мы могли пойти просто всей семьей, а владыка с секретарем в лес за грибами. Церковь была под игом гонения, и это сплачивало духовенство.
Ко времени, когда я родился третьим в семье, отец служил в Переславле, потом в Переславском районе в селе Вашка. Первые мои церковные воспоминания связаны с привозом новых икон. Это значило, что в районе опять где-то закрыли церковь. Если верующие успевали, то привозили иконы, книги и утварь к нам, если нет, то власти либо их сжигали, либо они так и продолжали стоять в иконостасах, если здание храма не употреблялось по другому назначению. Помню, километрах в шести от нашего храма было село Романово, где в закрытой Тихвинской церкви иконы стояли примерно до начала восьмидесятых годов. Еще детьми мы ходили туда и через окна видели, что в храме почти всё на месте, только шкафы разломаны и книги разбросаны по полу. У отца накопилось более двух десятков антиминсов, которые он в свое время вместе с чашами отдал митрополиту Никодиму.
Когда мы, три сына, рукополагались в иерейский сан, отец каждому подарил по старому антиминсу. Мне как раз и достался антиминс из того Тихвинского храма села Романова.
Храм от закрытия отец отстоял с большим трудом, дело доходило до риска оказаться в тюрьме, что в конечном счете и случилось со старостой нашего прихода, которая пожертвовала собой ради спасения храма и отсидела несколько месяцев.
Все подобные этим события – по большому счету, миг в истории – были каких-нибудь 40 лет назад, но сейчас их вероятность представляется некоей дикостью. Например, могли забрать детей у родителей, которые проводили их воспитание в религиозном духе. Такие прецеденты не часто, но случались. Мой отец всегда запрещал нам, детям, вступать в октябрята и пионеры. Вырастая, мы уже сознательно не только не шли, но и не принимали мысли о том, что можно вступить в комсомол. А пока были детьми, наши родители с риском для себя лишиться родительских прав наставляли нас, что мы не можем быть в октябрятах, так как это безбожная организация, а пионеры вообще должны бороться с религиозными предрассудками. Поэтому, вступив в такую организацию, мы становились предателями Христа. Я понимаю: возможно, сейчас читающий эти строки ухмыляется в душе, тем более если он был в подобной ситуации и вступил в пионеры. Это ведь никак не помешало его вере впоследствии. Тем более что среди духовенства такие «послабления» в воспитании детей допускались. Однако могу сказать о своем личном опыте: такая отцовская прямолинейность не допускала в нашем сознании двойственности. За это я своим родителям очень благодарен. Нам, приученным с ранних лет иметь свое, противоположное от всех мнение, это дало впоследствии правильный ориентир в жизни. Никакая власть авторитета не могла придавить личного мнения. Другое дело, что его не всегда можно было показывать. Но главное – не было разочарований и переоценок ценностей, которые испытала основная масса моих сверстников. Я не разочаровывался в коммунизме, социализме, в вождях партии. Не разочаровывался, потому что с детства знал их фальшивую цену. (Не ошибался в своем чутье к людям. Чувствовал и чувствую стукачей, шкурников, прихлебателей. Не люблю притвор, хамов, сатрапов, в какую бы форму или облачение они ни облеклись.) Всё это благодаря моим родителям, которые жили открыто, не притворяясь и не маскируясь.
Помню, принимали мой класс в октябрята. Всем надели звездочки, а я отказался. Первый ученик в школе… При гостях из гороно… Учительница Капитолина Михайловна вся извелась. Гости пригласили меня в кабинет директора и учинили опрос: почему я не хочу? кто мне запретил? кого я боюсь? и так далее. Помню, все мои ответы записывали и вели протокол. Я твердил, что так решил сам, и всё! Конечно, они понимали, что так просто ребенок в восемь лет решить не может. Спрашивали, не запугивает ли меня мой отец, мать. А меня никто не запугивал, мне просто ясно и конкретно мама накануне сказала: «Вступишь в пионеры – ты больше не наш, ты предатель Христа. А если Христа продашь, потом и мать продашь, и отца, и Родину. Иди и думай, только не говори никому, что твои родители не хотят, чтобы ты вступал, а то тебя от нас заберут и будут воспитывать в социалистическом государстве». Сказала как отрезала! Коротко и ясно! За это я ей очень благодарен!
Капитолина Михайловна была отпетая атеистка, верила в идеи коммунизма, была членом Коммунистической партии. «Всё равно, – говорила она моей матери, – когда он у вас подрастет, будет учиться (а он способный), он сам уйдет из Церкви, ведь верить – это мракобесие…»
Помню, когда я уже стал священником и проезжал мимо моей малой родины, захотелось мне увидеть мою первую учительницу и завезти ей гостинца. Жила она, как учитель и директор, прямо в школе – это еще в царской России было заведено. Так было и в моей уже советской первой школе. Она же и директор, и завуч, и педагог, и истопник, и сторож, и квартиросъемщик. «Ой, Павлик, – сказала она, – а ведь я теперь в церковь хожу»…
Отца периодически вызывали в Ярославль и орали на него: «Сдай регистрацию!» Это значит: отдай ту советскую бумажку, которая позволяет тебе совершать священническое служение – то бишь «отправлять культ». Отец держался.
В те годы сценарий был очень простым: священник сдавал регистрацию и не мог более служить. В епархии духовенства не хватало. Храм после нескольких месяцев, а иногда и недель закрывали, так как «он не востребован верующими». Могли закрыть просто из-за аварийной ситуации: мол, опасность обрушения сводов